Я – Чудинов Алексей Яковлевич. Родился 25 февраля 1928 года в деревне Закибье Шимского района Новгородской области.
Посередине нашей деревни стоит Ворошиловский столб, а еще там много берез было. Березы были такие большие. Мои родители не были крепостные. Это мы считаем: барщина, мы зовем по-новгородски – барщына. В церкви в нашей деревне, по одну сторону так говорят, а в другой – по-другому: разные акценты. Я в Ленинграде жил 5,5 лет со скобарем одним, он мне обо всех акцентах рассказал, три акцента, у них, у скобарей.
Я сумел из лагеря выкарабкаться, с Саласпилса. Это Латвия. Я расскажу, как это было.
Отца моего, Чудинова Якова Ильича, Ленинградская партийная организация направила в Шимский район Ленинградской области для организации в районе колхозов. Ему дали в нашей деревне пустую избу купца первой гильдии. Осипов такой был, безродный, он с бабкой Машей жил. А он купец, у него была большая изба и маленькая комната сзади. Потом, когда колхоз стал, там, в маленькой комнате, принимали молоко в нашем доме. Ворота были большие. У нас в деревне были 80 домов. Все одинаковые. 60 построек, и все одинаковые. 12 соток отрезали у нас уже после войны. У каждого хозяина гумно было. Сады были, сараи были. Наши предки служили 25 лет, и их поселили по реке Мшаги, они не были крепостными. Если не полота картошка, собирали людей, приносят несколько прутов и ему портки снимают и прутками так насекут. Даже Екатерина приезжала туда. Где село Медведь – там были казармы, а сверху написано «Екатерина 2» – Е2.
Отец приехал, его поселили, он женился на Сорокиной Пелагее Федоровне из многодетной семьи, их 7 человек было. Она закончила 2 класса очень хорошо. Способная была, у нее был хороший голос, ее определили в церковь. И она девочкой ходила в праздники петь в церкви, а так сидела с ребятами. И ей за эти песни подарили сережки полумесяцем. Немка из одной деревни за ее голос подарила серьги.
И замуж мать вышла в этих сережках. И венчались они, хоть он и был коммунист, но повенчались. И в 1928 году родился я. Он жили весело, хорошо. Отец меня берег. Реки же кругом, а я на коньках, много раз приходил мокрый. Он следил за мной, чтобы я не утонул. У нас в деревне две мельницы водяные, две мельницы ветряные и два завода маслобойных были. Один завод старый, моего деда Ильи Чудинова. Тогда еще работал. Я помню весь процесс. Но когда начался колхоз, нужна была кузница. Так завод забрали. Отец специально приказал: «Разобрать завод!»
Бабанова дядю Мишу уговорил, который работал на ветрянке, семь человек ребятишек у него, один другого меньше. Не раскулачили его, он стал молоть в колхозе. Свиней кормил. Другие две мельницы были напротив, через ручей. Одна ветрянка стояла, так в войну сгорела. Мельница одна старая была. Галюшка, тоже сдала мельницы в колхоз. И Монич, эстонец, молол тоже. Всех отец уговорил добровольно сдать. Такая была богатая деревня, все были состоятельные.
А через деревню не было ни мельницы, ничего. Колотовка была, и все. Там три брата Михеевых: «Не пойдем в колхоз!» И их раскулачили. Мы еще со старшей сестрой в школу ходили. Михеевых было три брата, и всех раскулачили. А отец всех сохранил в колхозе «Ленинский путь».
Дядя Павел стал председателем, а он уполномоченным. Все помню: пил отец, приводил милиционеров, здорово он пил. Пьяный, помню, ест яичницу и поет:
Я на бочке была,
бочка вертится,
погоди, бочка, вертеться ,
она сердится.
Запомнил я его песенку.
Пошел я в первый класс. Из-за зависти отца кулаки убили и бросили в воду в 1937 году. Ехали они с Утторгуши, расстреляли их с хутора. Дядя Павел ехал и Мишка – бывший староста, трое они ехали. Мишка там выскочил, а дядя ехал на первом, средний был привязан – и все. И Мишка оставил их, утонула кобыла с телегой. А дядя Павел как то выбрался – конь куда-то свернул, когда начали стрелять. И стреляли в темное время, ночью. Свернул и не выехать. И конь пришел в ночь. Стоит – трясется. Выпряг его, и я помню это:
– Яшка дома?
– Нет, как уехали, так и не было!
И вот мы стали искать всей деревней. Лед пошел, и по льду искали. И так не нашли. И когда лед растаял, оказалось, что всю зиму пролежал отец от нашей деревни в 5 км, за деревней, на запрудах. Выгнали коров, и коровы запах почувствовали его, убитого.
Я до войны закончил 5 классов и один год немецкого языка. А у нас учитель был Георгий Альбертович, капитан, учил нас, ГТО было. Школа недалеко от деревни, у меня было уже пять классов.
А рядом со школой была церковь, там сделали клуб, ничего не трогали, только сцену сделали. Это на границе с Новгородской областью Торошковицы. Рядом была мамина хата. Так учился, что мне пригодились эти знания, я учился на отлично. Когда началась война, я перешел в шестой класс с грамотой.
Как узнали, что война началась? У нас у бригадира, у одного единственного стояли мачты и было радио, и он всем сказал, что война началась. И тут нам сказали, что будут всех оправлять в район Кириши, в спокойный район. Мы с матерью гнали коров и овец в колхозное стадо. Согнали, а на 21 день войны подошли немецкие танки. И немцы подошли к реке.
И к нам вдруг столько танков пошло. Пришли танки и в нашу деревню. Была большая богатая деревня. 60 соток было у каждого, дорога проходила, по одну сторону 20 соток и по другую сторону. И все уже было посажено.
Приехали танки наши, все мостки наши разломали. Мужики говорили: «Ну, теперь нам всю зиму надо мостки строить» И наши были в нашей деревне во главе с генералом Морозовым. Вдруг летят три самолета, и я их лично видел. Вдруг смотрю: парашютист. Я лично видел, мы втроем видели. Бух, мы побежали, не успели подбежать, а деревня Залебенка и загорелась. Все на работе: дети, старики только остались. А было сухо, горит это все, а этот Морозов с пистолетом, паника у них. И видит: рев, крик, все горит, дети выскочили. Народ с поля пока прибежал. Уехала вся танковая бригада во главе с генералом нашим Морозовым.
Ватутин дал приказ, чтобы любым способом не дать переправиться врагу. На левый берег. Поэтому мосты и сломали. И наши дали, так дали, что на 40 км прогнали немцев. Захватили снова Сальцы, 1 самолет подбили, много танков подбили.
Значит, благодаря этому прогнали. 21 танк на поле остался. В один танк я лично забирался, его крутил, он поворачивался. Ходили мы с ребятами танки глядеть. И залезали в немецкий танк. И в Луге оборонялись, подняли дух народа Лужского рубежа. У нас южный же берег. По берегу идет рубеж, по реке Мша, мост идет на Сольцу, к Медведю.
Доходит до нашей деревни и дальше, по нашей от Заречья и до Гороздей, это 7 километров, три района людей, как Муриши. Это Лужский рубеж, и шел он дальше по реке Шелони, потом по реке Кибы до Клинца и Волочка, это доходная река была.
На Лужский рубеж пришли кировцы. Не успели выкопать траншеи даже в полный рост. Немцы их убили. И я потом их закапывал. Участок дали нам. Участок с полкилометра. Вот, всех мужиков помню. Был один мужик Вася, у него что-то с носом было. Стояли кировцы насмерть. Вот так ручей, а там берег. Выкопали они вот на такую глубину и не успели. А немцы били, у них были мины, и их убивало. И на моем участке, где я закапывал, там человек, может, около 100. Четыре было части. И всех мы зарывали. Два пулемета только было у них, и все. Убиты были. Но когда немцы прошли, они, наверное, из минометов стреляли, из автоматов добивали и захватывали их. Мы две ямы силосные в деревне забили погибшими. Я уехал потом, и все уехали. А они так и лежали. Сестра у меня с 1930 года, так ее внук, все время спрашивал: «Дядя Леша, что там?» А там комплекс построили, у реки, где силосные ямы были. Я показал Кольке, они ломом или чем-то вытащили скелеты и похоронили, поближе к деревне.
Ни одного чистого окопчика. Только вылез, а немцы с автоматом. Вот так кировскую бригаду расстреляли. А пахнет же все. Сунешься в документы – Кировский завод все время. И не брали документы вместе с ними. А у немцев все винтовки были переломаны, затвор был выброшен, потом затворы искали.
Вот так пришли к нам немцы. В селе выбрали старосту. Выбирали мы сами. Немцы сами собрали нас. Приказ там был. Собрали, выбрали. Мишка был такой Матвеев. Отца родного убил, теперь и нас будет убивать. Он пришел, отсидел 10 лет за отца и вернулся. И его назначили. А он только один такой был. Всех забрали, Котова забрали, Мальцева забрали. Сами немцы никакого отношения не имели к выборам старосты. Выбрали его, так как не было мужиков других. Старики одни.
И против советской власти была пропаганда. Сразу же собирали опять собрание. Пойдем, а рожь не сжата, пшеница не жата, горох, лен, овес, колхоз-то был богатый. Мой отец создал колхоз, а его брат был председателем. Отца моего звали Чудинов Яков Ильич. Он с 1905 года рождения.
Начали делить землю по едокам. У нас четыре: мать и трое детей. Рожь, пшеница, мужики косами начали косить. Одна солома, а мать говорит: «Давай. Давай!» Так у меня палец был срезан. И целый день, когда работаешь, спина не разгибается. Так я ложусь, а мать была закаленная, так она мои вязки заканчивала. По пятнадцать, шестнадцать «бабок» жали каждый день.
«Бабка» – это вязка. Берешь так сноп, ломаешь его, ставишь одной стороной сюда, другой туда, посередине – раз, раз, сломишь их и наверх подаешь. И опять так снова, так делали суслоны. А мужики-то они побыстрее все делали. А у нас рожь-то осыпалась, уже конец августа. Мы были в лесу месяц.
Прятались от немцев. Когда начали летать самолеты, еще немцев не было, мы в лес ушли. А у меня мать была в положении. До войны из тюрьмы пришел милиционер, молодой парень Сашка Мохов, а мать его была бедная. Мать Мохова продавала самогонку. Он пришел, а у него ни одежды, ни обуви. И я как помню, у него сестра была младшая, и сестра постарше рядом жила. А у Федора Ивановича тоже не было рубах чистых. Так вот он белую кофту дал. Он в белой кофте и с гитарой пришел маму сватать, сел в этой кофте и барабанит. А я-то взрослый. И тут его забрали служить в Медведь. И он каждую субботу приходил и то одно принесет, то другое. Это еще до немцев было.
У меня отца убили в 1937 года. Детей от него было двое. Я – Алексей и сестра Анна с 1931 года. А Сашка Мохов стал отчимом. Родилась Анфиса в лесу в 1941 году, 26 июля. Мы были в лесу в июле. Это моя сводная сестра. Бабушка, отца мать говорила: «Леша, не зовите его папой, зовите дядей Сашей».
Отчима фамилия – Мохов. Он нашу фамилию взял. Стал Чудинов. Попал опять в тюрьму, так и не знал там ничего и не платили ему ничего. И выросла Анфиса с нами. А про него не знали ничего: или в тюрьме, или должны же были его в армию взять. Мать говорит: «И черт с ним!» И не искала его. Так и вырастили мы сестру, а он и пропал.
Ну вот. Мы в лесу – мать в тяжелом положении. В лесу упала у берега. А мы с сестрой присели рядом на траву. Обозы идут, скрипят колеса.
Мужики, которые лошадей имели колхозных, уехали, а у нас был брат отца. Дядя Павел, он приехал за нами. Его тоже убили, он был завязан против отца, родного брата.
Люди уезжают – а мать рожать. Дядя уехал и говорит: «Вы оставайтесь, пусть мать рожает, а я приеду. Сейчас шалаш вам сделаю». Вот мы сидим, и я говорю тете Поле, Никифоровы были такие. Я ей говорю: «Тетя Поля, мамка рожает!» А мама сказала: «Поставьте воды на костер». А дядька ворчит: «Ну вот, все уезжают, немец подходит, а она рожать надумала!». И тетка Поля говорит: «Ну, что надо!» Ну, она приняла роды. Слышу, Анфиса заревела. Я помню, как она родилась. И мы остались одни. Ну, Анфиску неделю растили, она окрепла немного, и приехал дядя. И мы уехали с ним. Ехали все дальше и дальше. Приехали в первых числах августа. Старосту выбрали и стали жать урожай. Мы с матерью ужастей сколько пережили и все на поле.
Немцы забирали у нас хлеб по норме.
Сдавать надо было, с четырех едоков столько-то. А молока с коровы каждый день по 3 литра.
Весна подошла, пахать надо. Тут я уже начинаю стихотворение:
Весна мне сердце бередила,
С детства я шагнул за плуг.
Весна в свои права входила,
Я выменял бразду на плуг.
И кони шли походкой гибкой,
Винтом вихрилась земля,
Мать со страдальческой улыбкой
Глядела нежно на меня.
Грачи в шеренгу становились,
Шагали весело вослед,
Над полем чибисы кружились
И звало солнце на обед.
Есть на моей груди медали,
До орденов я не дорос.
Мне в 41 – м фрицы дали
Лопату. Сколько было слез!
Солдат в траншее зарывали
Землей на Лужском рубеже,
А ночью раненых спасали
Мы с другом Мишкой в блиндаже.
Льняные простыни кромсали
И бинтовали в том леске.
В руке с лимонкой оставляли,
Висела жизнь на волоске.
Раненых-то нужно было перевязывать, вот и рвали мамкины простыни льняные. Ой, что было, так вот это стихотворение:
На поле жали с мамой дотемна,
Снопы пшеничные лежали меж воронок,
Страшили и пугали,
А руки делали вдвойне:
Мы для себя снопы вязали и для того, кто на войне.
Из Старой Руссы шел обоз, так мы дали три мешка, ведь везли обоз в блокадный город. И дожили мы до 1943 года. У нас стояли связисты – немцы. Мы собирали свою вечеринку. Ходили с солдатами, гуляли и связисты, и девки, и так подошел 1943-й год. Жили на «широкую ногу». В мае 1943 года приехала комиссия, собрали все семьи. А я был маленького роста, метр с шапкой, но крепкий. Меня пощупали: «Годен!» Мамка: «Куда, не берите его!» Старосту не взяли, тощие все были. А меня взяли. В войну, когда приехала комиссия, мамка начала: «Вот из-за его страданий и ты будешь за отца страдать. Чем он столько навредил, что он колхоз создал?». И вот собрались все женщины, вдов-то много было. Всех пригнали: мужиков, баб. Прибежали даже мужики, которые строили аэродром в Эстонии. Военные билеты на руках. Пригнали машины, нас привезли на станцию Уторгуш, и куда повезут: на Дно или на Батецк? Погрузили, ой, провожали, мать упала. Я в окошко смотрю…
Нелюди в кучу собрали детей,
В зубы смотрели, как лошадей,
Щупали мускулы, руки и ноги,
К станции гнали по пыльной дороге.
Следом шли матери, нас провожали.
Ироды в спины штыками толкали,
Слышалась брань, материнские стоны,
Нас загоняли в телячьи вагоны.
В каждом вагоне – солдат.
На задвижку, и солдата снимали.
Ехали к фронту, там слышится бой,
С леса погнали толпой
Узким проходом, там шавки, собаки.
Быстро загнали в шальные бараки.
Жили в бараках отдельно поляки, чехи, голландцы , словаки.
«Хлеб и работа вам будет по норме», –
Громко кричал нам фашист в желтой форме.
Землю копали с утра и до ночи
Солнце палило, хотелось есть очень.
Счастье, когда пролетали снаряды;
Мы отдыхали, и им были рады.
Вот дорогу между Любанью и Чудово бьют наши дальнобойные орудия. Как ударят по асфальту, мы зарываемся, а то строили Оредеж, Любань: голландцы, бельгийцы, чехи. На одних свастика, а на других – желтая форма, это фашистская дорожная организация. Вот голландцы, бельгийцы все в формах. А у поляков черная была форма, настоящие немцы, и они относились к нам, как немцы. Я с 1943 года помню, как палкой бьет и ругается немец-конвоир. С 1943 года помню, как они били. А чехи придут – нельзя приходить, народ к народу не приходили. В районе деревни Коркино был трудовой лагерь, и все народы строили дорогу Любань-Оредеж – Коркино, МТС. И мы устроили побег. В первой же деревне нас поймали. На машину посадили и в лагерь нас привезли. Один с 1926 , второй с 1927 года рождения, два брата.
Девчонка-то наша нас сдала. А она сейчас в Австралии, и это все было 40 лет назад. Мы приезжаем. Нас троих посадили в бункер, в бункере скамейка такая; пять березовых, неочищенных жердей, привязали нас ремнями и стали бить. На шестом, седьмом ударе я уже потерял сознание, били палками. Потом уже день или два лежали: было не шевельнуться, на спины не лечь.
И нас как беглецов привезли из Коркино в Вороний Остров. Это где-то на границе Новгородской области, среди болот, два озера, одно большое, в нем рыбы много было. И перегнали нас в Вороний Остров.
Там тоже трудовой лагерь, церковь, немецкая кирха посередине лагеря, вокруг церкви двухэтажные, круглые, фанерные домики, двойные нары. Один был вход, и около входа были расположены нары. Женщины-то с нашими. Чехи, голландцы. Так вот, на нары-то залезали наши девчонки. Гуляли, чтобы жить остаться. А нас загнали в синагогу, на солому. Строили дорогу, бульдозеры были на резиновых колесах. И нам дали канаву копать. Строго по тычкам. И под углом срезать. А другие-то тяп-ляп, а я был хитренький , прокопали эту дорогу, а потом по другой пошли. И срезали. И бить стали, а меня не били. Вот как они строго. Это копали дорогу. А то было такое место. Через кусты вырубали пни. И от наших погибших в болоте запах. Июль, август. И куда их, в воду не зароешь, рядами у дороги складывали и под дорогу делали. Замуровали под дорогу.
Сейчас я слышал, люди в тех краях говорят, что немецкая дорога стала проваливаться. Это вот поэтому.
Мы побежали второй раз. У немцев был праздник какой-то, флаги опустили. Не знаю, это было в июле 1943 года, жара. Дороги-то засыпаны, немцы едут, остановят, засыпал ямы, а обоз стоит, снарядом попадет – не проехать. В таком месте большая насыпь между Любанью и Оредежем, между Любань и Чудово.
И вот стихотворение:
У немцев скорбные дела,
Их флаги трепещут.
И кони на Ленинград
Гладят зловеще.
На вышках предатели снуют,
Гордясь чужими сапогами,
Я покидаю сей приют,
Почуяв почву под ногами.
Кресты, могилы впереди,
И я полз от синагоги.
Вороний Остров позади,
Меня несут по лесу боги.
Печально кончился побег:
Два дня во рту ни крошки хлеба,
Сижу во власовской избе,
И глаз один не видит неба.
И свет дневной погас,
И на допросе бьет верзила,
И слезы капают из глаз,
И плетка в пятый раз вонзилась.
Вот это было после второго побега. И пришлось мучиться: начались заморозки, а одежда сносилась. Пришли к нам матери, принесли еду. Мать прислала мне мешочек сахара. Я благодаря сахару поддерживался.
И нам матери с нашей деревни сказали, как бежать. И мы потом свободно побежали, когда заморозки начались, по болоту. Ноги потому и болят, что испорчены. Приехали, недолго были радости.
В декабре месяце пришел приказ немцев, чтобы пришли мы. Я когда убежал, освободили, я фронт перешел ночью, чуть немцы не убили – мины прошел. Прибежал на хутор, где мать жила. Написала мне мать, и я ей писал. Прихожу, а их в Германию отправляют. Мама говорит мне: «Давай, ночью выводи как-нибудь». У мельника она была, озеро рядом, жила у мельника. И скотный двор далеко и окон нет, глухая стена к скотному двору. А вещи уже собраны, в Германию чтобы ехать. Сегодня ехать как раз. И вот ночью я запряг коня, конь здоровый такой, мне хомут не достать. Я корову привязал, вещи, которые нужно, топор. Знала мама, где топор, пила. Пригодилось все, лопаты, веревки, привязал. Так, корова Поповка привязанная. Я сзади. «Идем домой- поедим!»
Как будто она слышит, идет. Но она же шла за немецкой фурой, ее вели. И она тихо, тихо. И собака была, с нами бежала тоже. А там лес, чистый такой лес, казенный лес. Коз стада перебегают ночью, кабаны стаей. Я в чащу завез, сгрузил все, вывез на поле, привязал и собаке говорю: «Давай!» И он кобылу подстегнул, и кобыла домой пришла. И так я спас от Германии мать и корову привез.
Из Медведя прибежал Толя. Михеев Толя создал отряд, человек 60. Одну базу сделали в лесу, другую базу сделали, в пяти километрах деревня у нас была. Там барский бережок, около барского и есть-то нечего. Мы у старосты корову взяли, съели эту корову, готовили базы, одну запасную. Приехали немцы с Медведя в соседнюю деревню – три дома в деревне – в лесу дрова заготавливать. Мы распределились на задание. Кругом был снег уже, первый снег по канавам. Мы к этой деревне пришли. Нас был около 60 человек ребятишек, 1926, 1927, 1928 года рождения. Старосты не было.
Подошли к избе – гранаты не бросить: сетки. А у немцев, у них пулеметы такие. Как начали стрелять, и каждая пятая пуля разрывная, пулемет строчит, и кому куда, одного убило. Михеев Толя, командир отряда, нас построил и говорит: «27-й и 28-й год рождения, два шага вперед» Мы ступили вперед. «Сложить оружие». У меня была русская винтовка. Сложили. А немецкая винтовка была дома запрятана. Когда приехал, помню, у меня украл участковый: «Немецкая откуда взялась?» А я нашел немца в 1941 года не зарытого. Сложили мы оружие. С двух сельсоветов пришли партизаны. Пришли быстро. Тут нас отпустили всех. Все-таки, дети пятнадцатилетние. Отпустили, приказ такой. Да еще мы все тифом заболели. Вши были, брили головы, женщины тифом заразились, в бараки Медведские только детей брали, наши пленные врачи лечили. Спасло нас всех то, что немцы должны приехать в декабре месяце и приказали, у кого есть лошади, грузить необходимое, скот весь резать, не оставлять партизанам кур. Ну что, у нас корова уже отдана.
В том месте, когда в лесу мы были, там оставили солдаты много чего после окружения. Батецк уже взяли, пушки бросили во мху. Склады бросили с оружием и едой. И убежали. А мы когда были, «скобари» нам кричат, штыки в землю и уходят. Где комбат, командир взвода? Треугольником сбежали от всех. Командиры срывали погоны, окружение, паника и бросили скот. Мы с Мишкой Бабановым: «Там скот брошен, пошли!» И вот мы лесом пошли, коня поймали серого, а коров не поймать, они одичали. А одна без рогов, старая уже была, ну и что, корову зацепили, и привел я ее.
А немцам-то есть нечего. С Медведя приезжают два немца. Приходят: «Сталин коров, Сталин коров». Предатели были, сказали, что корову привели. Мамка плачет с ребенком, Анфисе был третий год. Куда, что и увезли корову.
Приехали немцы на фурах, мужики поехали на своих. А к нам подъехала уже загруженная здоровыми тюками, мы туда необходимое погрузили, Анфису с сестрой 1931 года рождения, вещи. И так шли, немцы нас погрузили с коровами, с лошадьми, ни одной телеги не оставили, сани оставили, дровни остались колхозные, Чтобы партизанам ничего не осталось. Привезли нас в Ригу, дали паспорта на трех языках. К матери подъехал латыш, записали все. Сестру и мать погрузили, документы все. Я уже тут был в дорожной организации. И меня отправили в Саласпилс.
Пришел я в Саласпилс, меня как опытного на разные работы, определили в бригаду такую каменья подрывать. Я же не служил. Я был в лагере больше года. Документы нашлись, что я работал в этой организации. У Саласпилса рядами было большое поле, на этом поле расстреливали людей, там были каменья, много их было. Эти каменья поляки подрывали динамитом, красные такие сверху, а мне было задание поджигать шнуры. Это была команда шустрых, которые могли быстро поджигать. Так вот подбегаешь и поджигаешь, и так пошло, пошло, потом к другому. Надо было быстрее, а тогда строго следили, и в бункер прятались. И они начинают взрываться, все поле покрылось ровно, потом делали площадь.
Однажды мы были в бункере. А дети маленькие начали собирать каменья в кучки. И приехали начальство на машинах. «Что такое?» – мы из бункера смотрим. И вдруг большой, огромный камень, подложенный, как грохнул – и на детей. И началось. Немцы смеются. Нас не только сжигали, убивали, шоу устроили. И всмятку все. Нагляделись. Рев, крики. Они смотрят в машинах. Я сам наблюдал. Все начальство было и лагерное начальство, дети кричат. Приехали поляки с черными повязками. Всех скидали на машины, и тех, кто жив остался. И вот даже было такое.
А подрывником я стал, потому что был шустрый. Пришел я в лагерь, все-таки это третий лагерь, я знаю уже все порядки. Саласпилс, 1944 год, немец обратил на меня внимание и говорит: «Почему один класс, но чисто по-немецки?» Это немец, который следил в лагере, спрашивает, почему я в один класс ходил, а так хорошо язык знаю. А я говорю: « Учился на отлично». Как я заслужил его расположение сразу в Саласпилсе, даже стихотворение ему говорил по-немецки, и он мне дал полбуханки хлеба. А я еще знал стихотворение, рассказывал стихотворения ему. Начал он меня уже за баландой посылать, и сфотографировал меня. Вот говорит, ты не из Екатерининских немцев, не немец, а просто учился хорошо.
Смотрю – одна латышка Рутта. Рутта – дочь офицера советского в лагере. И латыши были в Саласпилсе. Ночи темные, голодные. А вижу что-то. Я был хитрый тоже.
Вижу что-то не то. Ест что-то она из-под полы. Я к ней. А она не знала русский. Лежим на нарах, а ей немец или латыш, конвоир передачи ночью давал. Я к ней. Мы эту передачу делили. И были сыты все время. И мы с ней разговаривали. Я ей «волосы». Она : «матос».
« глаза», она -ацы, нос – далум, рука – ротос, на три буквы – пепелс. Стали учиться танцевать. Мы с Руттой в один день 25 февраля родились. И по 16 лет исполнилось.
Я научился их танцы танцевать.
Мы уже с ней потом стали целоваться. Я уже стал и немецкий понимать, как и что, когда берут на работу. Зимой не гоняли. Подошла уже весна1944 года. Мы с Руттой уже. У нас любовь была. Любовь, любовью, но за нами была слежка большая. Тут что-то было, боялись. Я был на особом контроле. Они же знали, что приносит латыш еду. Латыш и говорит: «Будут набирать в команду на передовую, копать вторую линию обороны. Я скажу, когда там будут набирать». Крепких брали, и 26 года, и 27 года были, и 1928 года были. И я втиснулся с помощью латыша-конвоира этого. Нас погрузили и привезли в город Мадона. Выгрузили между двух хуторов и вдоль ручья отсчитали по норме каждому. Ячейка, все по колышкам, все строго. Сутки копаем. Усталость то ладно, спать хотелось очень. Руки уже были крепкие. Вторые сутки, я уже норму свою выкопал, уже мусор кидаю. Город Мадона, в книжке пишут, что две буквы н, нет, одна буква н. Латвия делится на три части. Первая, наверное, где-то около Ладгалии. Мадона, Лифляндия – это вторая часть Латвии, около Риги. А Курляндия – это где Саласпилс, на границе с Литвой. У литовцев я только знал, например, «супрунг» – понимаешь, а у латышей – «сапрут».
Выкопал, через нас летят мины, вой, треск. Не обращаешь внимания. Хутора горят. На это все не обращаешь внимания. Давай, копай быстрее, кто заснет, добивают. Уставшие все были. А рядом овраг, ручей, так относят все в ручей. Вдруг на третий день около обеда у меня уже чисто все, все путем, я уже отдыхаю. Выкопал все. Километров пять местность вся, где копали траншею. Летит одиннадцать троек наших. Тридцать три самолета и начали снижаться. И вот еще летят, а к нам вдруг немцы бегут, заревели: «Наших бьют!» .Крик, стрельба, шум. Ко мне ввалился немец толстый такой, а у меня уже все было, все-таки война. Начнут, а у меня было подрыта та сторона. Немец на меня. А я туда, где подрыто. Как полетели, стали бомбить, немец стал молиться; « Майн год, майн год, капут!» Молится. И начали. Я сижу в траншее, а немец строчит там, ноги то толстые. Смотрю; наши у самой земли опускаются, два пулемета и секут крупнокалиберными, изменяют траекторию, и оттуда два снаряда, уже не бомбы, а снаряды. Вдруг затишье, смотрю, над лесом одиннадцать троек. Гудят, еще одиннадцать, 66 самолетов стали месить. Снаряд где-то рядом упал, меня засыпало и руку ранило. И немца засыпало. У меня-то голова открыта, а немца засыпало. И в это время: «Ура, ура!». Вскакивает, нет. еще до ура. Начали стрелять, крики, не поймешь. И только мимо немца смотрю танк со звездами маленькими прошел и «ура» нашим. Меня два солдата усатых откопали. И немца откопали, и меня.
Его ранило. «Его не троньте, он меня закрывал!» А бомбили когда, он меня закрывал, молился Богу. Его не стали бить, автомат взяли. Меня выкопали, целуют в грязную голову. Так я встретил освобождение. Так я выбрался.
А еще эпизод с Руттой. Когда нам 16 годов было. «Алекс, возьми меня на Россию, буду преданная жена!» Какое там, нам по 16 лет, надо учиться. А она говорит: «Когда русские освободят нас, возьми меня на Россию!» А некоторые говорят: «Врет, врет!» Всякие были – не верят.
Мы с мамой шли по бездорожью,
Была не мамина вина.
Спалили немцы поле с рожью,
Крутые были времена.
Мама на ходу молилась Богу,
Летали стаями скворцы.
С деревни вышли на дорогу,
Стоял с коляской мотоцикл,
Солдаты с ловкостью артистов
В своих рубахах били.
Вскочил, у мамы быстро
Сережки вырвал из ушей,
Другой в коляске с толстой холкой
Сидел и ржал, как жеребец.
Мать со слезами втихомолку
Сказала: ты такой подлец.
Все получилось так нелепо
Я ему кричал: « не тронь!»
Он автомат схватил свирепо,
И мне лицо обжег огонь.
И пули пролетели рядом,
Назад нам серьги не вернуть,
Сошлись – и с волчьим взглядом
Сумел ногой меня пнуть.
И на этом конец войне, и больше ее не стало.
Когда пришли из лагеря, мы стали допризывниками. В деревне одна Зойка не хотела так силой ее в комсомол загоняли, все были комсомольцами.
Четыре года мы работали на лесозаготовках, и в 1948 году нас забирают в армию. В Ленинград пригнали калининских, псковских, ленинградских, дали еды на шесть суток и повезли. Шесть суток ехали. Свою еду съели, все съели. Потом грабили. Сажали много за воровство. На шестые сутки после Челябинска поехали на станцию, остановились, выгнали нас, смотрим: степь кругом далеко-далеко.
Трудились в поле и стар, и млад,
И я мозоли руки с землею русской сжимал.
С зеленой грядки мать собрала два чемодана огурцов,
На ближней станции орала ватага удальцов.
Билеты в кассе не давали, мест не хватало в поездах.
В вагонах двери закрывались. На крышу два чемодана поднял наверх и вот мать, по веревке мне их спускала, один не успел за забор перекинуть, так пришлось мне, кричать: «Голову убирай!».
С вагонной крыши вижу город,
А впереди огромный зал.
Привез меня поезд
На шумный Витебский вокзал.
Доехать до Сенного рынка
Помог измученный трамвай.
На рынке люди говорили:
«Смотри, парнишка, не зевай».
Я чемодан раскрыл и в руку
Тянусь за свежим огурцом.
И брат – по пять рублей за штуку.
И через час я стал купцом.
Вернулся утром я в деревню
И не подолгу говорил:
Сережки в розовой коробке
С любовью маме подарил.
А у жены так было. Немцы погрузили в Латвии всех наших, сельсовет нашей деревни, весь сельсовет. И немцы, рассказывали взрослые чеченцы, с лошадями погрузились вниз, в трюм корабля. А наверх посадили наших. Смоленск, Орел, Ленинград, районы их областей, псковские, великолукские – все были наверху. И вот Нина только тогда впервые увидела море. Все наверху, и вдруг летят наши самолеты и разбомбили чеченцев. На палубе в основном смоленские, но и отовсюду были, и все погибли, Нина видела все. И так жизнь прошла, а моря больше не видела…
Нина тоже в лагере была вместе с моей сестрой Анфиской и подружкой Валей. У меня жена белая такая была, а родила – волосы каштановые, а отец черный. Нина с Анфиской в одном классе потом учились, сорок человек было в классе и две рыжие были, Анфиска и сватья Рая, они бывшие евреи, но уже переродившиеся. Не любили рыжих. Вспоминали они, как бомбили город Таураге, где был их лагерь. Номера у людей были, у Анфиски был номер, а у Нины, и Валентины не было номеров, только у рабочих, у детей не было.
Немцы так бомбили, столько было детей раненых. В лагере не успевали резать наших. И кровь у них брали. И теща рассказывала, что какой-то нужно было орган у Нины взять, но женщина-хирург увела ее со стола в свою квартиру. И американцы их освобождали. А еще дед у них был. Бабка, дед и Рая жили в одном лагере, а трое детей в детском лагере. Уезжать надо. Американцы стали передавать наших. Многие уехали в Германию. Почти что насильно уезжали. Рая стала разыскивать Нину, и вот благодаря американцам, американскому отделу, нашли того хирурга. Уже месяц прошел, два прошло. Осень началась. А Рая не уезжает. Ей говорят:«Поезжай в Германию или в Россию, там у тебя четверо!» А теща: «Нет, не поеду» И благодаря нашей и американской разведке нашли Нину. А она со слезами, три месяца там пробыла. Такая вот судьба у нее.
Нине говорил: «Жди меня, я уезжаю в Боровичи на целый год учиться!». Приехал в Боровичи, а там у меня двоюродная сестра, дочь старшего маминого брата, учительница, институт закончила, она была заведующей библиотекой. Вот я там год проучился в училище механизации сельского хозяйства, 360 рублей оклад. Закончил я с отличием, был старостой группы. Три месяца в Уторском районе практику проходил, жал на комбайне. Приехал, в колхозе-то не было электричества, устраиваюсь в контору. Дают мне четырех парней, они закончили училище, и мы свою бригаду организовали. 82 метра просеку вырубили, перед Медведем до Высокого тянули электричество, зимой, вьюга. И вот бандаж накладывали. В конторе был только один трактор со стрелой и буром.
И все из дерева строили. Все приспособления нам дали. Отстроили 5 деревень, 2 скотных двора, и остался я в колхозе электриком. Платили 93 рубля и 75 рублей, я устроился в энергосбыт. Еще построили за год 9 деревень.
Построил дом, избу сам строил. Мы привезли много муки, купили хлев. Там была немецкая линия обороны, и мы с дедом, с маминым отцом, два столба подпилили. А они до самого ручья. Штук 15 столбов упало, и мы обвязку сделали и, как богачи, с хлевом были. Близко только, но большой был хлев. В окопе не пришлось жить, а то людям все больше в окопах после войны жить приходилось.
Сколько у меня пройдено трудностей…
Потом мне дали трактор ДТ-14, и я ездил по фермам и по подстанциям. У меня были одни права, когда приехал 4 года отработал там. Меня там не отпускали. «Давай тебя оставим секретарем», – а я-то был не освобожденным и работал. На втором участке, а там было больше 100 человек, нужно было расписаться, собрания проводить. У меня было много участков, так два года я не дружил с девушками, потом, уже на 4- м году, встречался с одной, с татаркой. Красивая была такая, мать не знала, что она татарка. А написано по-русски, две сестры они были. Хотел я на ней жениться, но меня как сбило.
В учебном комбинате пригнали бандеровцев, учил их штукатурному делу 3 месяца, начиная сразу с потолка. Потом оренбургских пригнали, чкаловских, тогда город назывался Чкаловск, потом наших парней. И дело шло к окончанию срока, начальник управления говорит: «Давай здесь оставайся, будешь у меня, я уже старый, будешь начальником, много ты проработал. Я тебя познакомлю с кулаками». Вот он повел в один поселок рабочий в деревне, там были шагающие экскаваторы, грузят, сразу бросают на транспортер. Эшелоны только успевали отходить. Работали там все бывшие раскулаченные, его друзья. «И тебя мы сделаем кулаком, дом поставим». И повел, и раскулаченные стали говорить, что чернозем накатан, как асфальт. Все они закончили институты, в армии не были и жили под чужими фамилиями. Все они живы.
Позже всех реабилитировали, но с чужими фамилиями. И живут там, дети выучены.
– И тебя тоже кулаком сделаем.
– А у меня кулаки отца убили, и я буду предателем?
Это 1948-1949 годы. В 1951 году нас должны отпустить осенью. 1952 год мы встречаем в Доме культуры с Руффой. У меня были девушки Рутта и Руффа. А Руффа – татарка. За самый лучший мужской и женский карнавальный костюм давали машину «Победу». Так вот один заработал машину. Построил высотное здание, ему вручили «Победу». А девчонка – «Голубь мира». И ей «Победу» тоже. Был торжественный вечер. Потом танцы, и вдруг свет погас. А мы с Руффой еще по-честному целовались. И я хотел ей сказать, что построю дом, поеду, сказал, что поставят начальником, уйду на пенсию.
И я уехал с последней партией, 4 человека в комнате, на втором этаже, велосипед купил уже. Гуляют все, а окно напротив конторы. Я пошел в контору. И меня отдел кадров уволил, военный билет дали, паспорт дали, все – готово дело. В Ленинград!
Я Петьке говорю: «Беги к Руффе!» Он нашел ее, и она пришла.
Я приехал в Ленинград, к матери не поехал. Сразу скорее устроился на «Большевике» учеником токаря. К матери приехал, она говорит: « Вот два письма, она пишет», – узнала Пелагея Федоровна, что все дорожки оплакала, уехал не сказал, писала ей Руффа. А я говорю: «Мама, честно я все понял»
Я понял, что люблю только Нину.
Я в Ленинграде был и везде, нигде не мог такой красавицы найти, как Нина.
Жена у меня с 1937 года, я ее растил, как ехали в Германию, она была на 10 лет младше. Мне было 14 лет, а она была маленькая. И прошли года, и она стала моей женой.
Мы надеемся, что Вам понравился рассказ. Помогите нам узнать и сохранить истории жизни. Помочь можно здесь